Офелия - Страница 2


К оглавлению

2

Но самой себя у нее не было, и она отразила в себе весь божий мир, со всем его бесконечным разнообразием.

И она любила все, не любя ничего.

И она жертвовала всему, не принося ничего в жертву. Ибо на свою красоту смотрела она, как на часть целого мироздания, и целое мироздание являлось ей громадным храмом, которого она была жрицею.

Ее любовь, ее жизнь не была современною любовью. Это была любовь будущего - светлая, спокойная влага, способная принимать все, отражать все.

Своею красотою она считала себя обязанною всем и каждому, она способна была бросить мгновение счастия уроду... но только мгновение.

Она не понимала ревности: она была жрицею своей красоты, своей женственности.

Виталину, которому щедрее всех других расточала она свои дары, Виталину, которого любила эта женщина с слепою преданностию, ему первому рассказывала она о каждой своей новой любви.

И он слушал ее внимательно, играя ее белокурыми локонами, - ибо он отстрадал уже, ибо он также, хотя другим путем, дошел или, по крайней мере, доходил до того, чтобы любить все, понимать все.

Когда-то он так полно любил одно, так глубоко проник одно, что в глубине этого одного нашел основу всеобщего и разумом, по крайней мере, поклонился всеобщему, полюбил все.

Они оба равно любили все, они оба равно были равнодушны, - но Склонской легко досталось это равнодушие, - Виталину же слишком тяжело.

Когда он дошел до любви ко всему, он был так измучен и болен, что в душе его осталось место для одной только отрицательной любви, для одной ненависти к тому, что скрыло от нас общее, что убило тождество и похоронило его в грубом гробе предрассудков.

И долгий, и тернистый путь прошел бедный мученик до того несчастного места всего, где погребено слово создания...

И когда он обрел это слово, он должен был скрыть его в неприступных тайниках души, - ибо, простое и нагое, оно ослепило бы людские очи...

Моя теория о женщинах меня завлекла слишком далеко, и я в свою очередь погрузился в самого себя. Нельзя иначе: может быть, с разгадкою создания связана разгадка бытия женщины.

Виталин вывел меня из этого состояния.

- Я никогда не говорил тебе, - обратился он ко мне, - об одной женщине, об одном воспоминании моей молодости, об Офелии?

- Нет, - отвечал я довольно рассеянно, не в силах еще вырваться из самопогружения.

- Помнишь ли ты Инесу?..

- Инесу черноглазую?.. {4} - отвечал я словами Лепорелло, и мне невольно пришли на память эти немногие слова, которыми великий мастер очертил существо, может быть, самое болезненное изо всех созданных когда-либо поэтами.

. . . . . . . . . . Голос

У ней был тихий, слабый...

А муж у ней был негодяй суровый...

. . . . . . . . Бедная Инеса!

- Вижу, что помнишь, - с улыбкою заметил Виталин, - мы разговорились о болезненных натурах, и по этому поводу мне пришло в голову рассказать тебе об одной женщине: хочешь?

- Пожалуй,

- Предваряю тебя только, что я должен буду начать с самого себя, с своей ранней молодости.

- И с первой любви? Не так ли, милый? - спросил я полунасмешливо.

- Да, и с первой любви, - отвечал Арсений серьезно и грустно. - Кстати, ты, вероятно, любил несколько раз?

- То есть, что ты назовешь любовью? Серьезно я не любил никогда.

- Все равно, хоть и не серьезно, но несколько раз?

- Да.

- Я также, но скажи, пожалуйста, когда ты начинал любить вторую и третью, был ли ты вполне уже равнодушен к первой?

- Не скажу... Впрочем, не знаю, - а ты?

- Я?.. - отвечал Виталин. - Как тебе это объяснить? Чувство только засыпало в моей груди, усыпленное новым чувством и готовое пробудиться вновь при известных обстоятельствах. Зажгись теперь опять ореола около чела первой женщины, которую я любил, - и я опять буду любить ее. Да и нельзя иначе: все что прекрасно - неизменно.

- Эгоизм!

- Почему же?

- Потому, что ты не допускаешь ошибок в своем понятии о прекрасном.

Виталин улыбнулся с невольным самодовольствием. Он всегда чрезвычайно любил, когда его уличали в эгоизме. Да и как не любить эгоизма? Эгоизм начало жизни, ибо эгоизм есть любовь.

И нет иной любви, кроме эгоизма.

Ибо эгоизм знает сам себя ж любит в себе только то, что достойно любви, что прекрасно.

Это назовут парадоксом, но я уже давно привык к моей репутации парадоксального человека, как прозвал меня один знакомый мне юный столоначальник, подающий блистательные надежды и исполненный совершенств столько же, сколько Лаэрт в описаниях Осрика. {5}

- Рассказывай же! - сказал я Виталину, - но прежде вели сделать чаю.

_Вследствие сего_ мы прежде напились чаю, т. е. удовлетворили материальным потребностям, и потом уже решились "чем-нибудь высоким заняться", {6} по выражению Хлестакова.

Передаю вам без всяких перемен рассказ Виталина; может быть, я должен был бы изменить в нем многое неинтересное или для многих чересчур интересное, но.

Предоставляю выкидывать самим читателям и пересказываю буквально.

II

РАССКАЗ ВИТАЛИНА

Мне было восемнадцать лет. У меня было еще семейство, т. е. я хотел еще, чтоб оно у меня было.

Семейство! В этом слове столько радостей и страданий - страданий всегда и во всяком случае... Человек - свободный житель божьего мира - заперт в тесный кружок, прикован исключительно к одной частице этого беспредельного мира, и горе ему, если из своей тесной клетки видит он светлую даль необозримого небосклона!..

Так или иначе он вырвется всегда из своей клетки и увидит, что прежняя маленькая клетка, вместе с другими такими же заключена в другой, более просторной, а эта другая еще в третьей, и что едва ли не выбьется он из сил, разбивая преграды, пока над его головою засияет чистое безоблачное небо, усеянное светилами, его старшими братьями.

2